Ревели кругом гармони, дышали малиновыми мехами. Рюмки скакали от пляса. Рассказывала мне соседка про старинное горе.
– Была у нас на селе до войны девка, Марья Постникова. Анюте нашей сродня. Точь-в-точь на ее похожа, только у той будто глаза голубей да косу носила. Тогда еще девки косы носили. Сватались за нее разом два парня, Иван Стрелков, этой Авдотьи сын, и Митька Лупцов. Оба красивые, стоющие. А Марье Иван больше по сердцу. Осенью свадьбу играть, день уж назначили. Ан не дожили – война началась. Мужиков, которых на фронт позабрали, которые в партизаны ушли, а были такие, что на печи схоронились. Вошел в село немец. Иван с другими в партизаны подался, а Митька пошел в полицаи. И стал он Марью терзать. Не дает прохода, грозит, умоляет: «Иди за меня! С ума сойду! Уедем! В далекую деревню, где войны не слыхать. У меня денег много, золото. Заживем с тобой. Об Иване забудь. Слыхал, бой страшенный был, всех партизан побили, а которых живых взяли, к дубам привязали и псами порвали. И Иван с ними». А Марья идет мимо, молчит, не смотрит, губы кривит. Ходил к ней тайком Иван. То за стогом встретятся, то в лесу, то за ригой. Подошло время осени, аккурат то число, когда им свадьбу играть. А летели тогда над селом утки и гуси, и мелкая птица без счету на стога садилась, свистела без умолку, аж ночью под звездами и то слыхать.
Прокрался Иван к Марье в избу, она одна оставалась, мать ее в город уехала. Замкнулись, окна завесили, и ну свадьбу играть! Нарядилась, угощает его, милует, а он ей в любви клянется, рассказывает про лесные походы, мешок орехов принес. А Митька, видать, их выследил. Назвал полицаев. Обложил избу, зажгли фонари. Митька в дверь бьется. «Открой, – кричит, – Марья! Открой! Богом прошу, открой! Его отпущу! Открой!». А Иван скрозь окно им пулю. Озлился Митька. Ломится. «Застал, гад! Выходи! Все одно возьму! По косточкам растащу!». Народ на улицу вышел. Иванова мать, Авдотья-то эта, Митьке в ноги упала, сапоги его ловит: «Оставь ты их, Дмитрий Егорович! Отпусти!». А он ее каблуком. Совсем озверел. «Коли так, – кричит, – обложу соломой! Никому не достанешься, Марья!». Притащили соломы, весь дом до окон накрыли, с трех концов подпалили. Горел страшно дом, шумело пламя. Как днем светло. В лугах далеко видать. Стоял Митька, безумными глазищами на огонь смотрел. А в огне, в чистом пламени, Иван и Марья прощаются. А как пала крыша, взлетело в небо два белых снопа. Говорила потом Авдотья, видела, как Иван с Марьей, взявшись за руки, унеслись под самые тучи и там растаяли. Ты пойди по селу. От Постниковой избы первый проулок. Сверни, и увидишь две рябины. Народ посадил на том месте. Каждый год ягод на них родится без счету. Прилетают малые птицы, садятся и свищут, красные ягоды на землю сорят.
Соседка моя отвернулась, потому что в это время подсел к ней ее муж, агроном, обнял за плечи, и запели они вместе песню «На нем погоны золотые», касались близкими головами. А я смотрел неотрывно на Авдотью, на ее чудное, неутешное лицо, на темные глаза, в которых лилась и плескалась свадьба.
В ту зиму полно было снега и заячьих следов у крыльца.
Всю ночь перед свадьбой телились на ферме коровы, стонали и охали, тяжело звенели цепями. Скотник Василий носил на руках горячих дрожащих телят и клал их в гнезда из белой соломы. Телята трясли на Василия розовыми головами, мерцали черными хрусталями.
Анна, войдя с мороза в дымный, остро пахнущий, стонущий и звенящий коровник, стояла минуту, глядя, как светятся тихо бока, шевелятся рога и уши. «А ведь завтра свадьба!». И опять стало пусто и страшно, а потом кинулась в голову, в ноги, грудь горячая радость. С ней она и носилась среди коров, наклонялась, гремела ведром, мыла, скоблила теплые дышащие бока, загоравшиеся под ее руками шелковой шерстью. И когда ее двадцать коров лениво жевали зеленое сено, и гудели доильные аппараты, и молоко звенело и клокотало в ведре, она выглянула из коровника.
Утреннее синее небо взлетело над ней, в поле наливалась заря, просыпались под стрехой голубя, и вдали у гаража бился на ветру алый факел. Она знала – это Петр греет свой трактор, лазает на коленях среди ледяного железа, и горящие капли падают на снег.
Она уже собиралась идти домой, когда, гремя тяжело гусеницами, разбивая тяжелые льдины, подкатил трактор, и Петр, дыша паром, высунулся из кабины и крикнул: «Иди сюда!». Подхваченная его рукой, она взлетела вверх и задохнулась от его горячего близкого смеющегося лица и боя железа. А когда опомнилась, трактор дрожал и бился, подминая под себя глыбу льда, дробил его на осколки, и огромная заря светила ей прямо в лицо.
Они выехали за село. Поле вздулось сверкающим снегом, пересыпанным лисьими следами, снегириными россыпями, и Петр вел свой трактор в это живое сверкание. Она любовалась им, глядя, как он принимает на грудь всю страшную тяжесть снегов, готовых обернуться буйной дикой водой, шумной стеной хлебов. Они ломали во льдах дорогу, а под ними в глухой земле жили дремотные травы, цветы и зерна. Она чувствовала эту глубокую потаенную жизнь.
Впереди, покачнувшись на белой волне, показался соломенный стог, он был усыпан доверху снегом. «Я хочу тебе сделать подарок», – сказал Петр, кивая на стог.
Солнце вставало над полем, льды нестерпимо горели, и они кружили на тракторе вокруг скирды, опахивая ее глубоко, и густое живое золото лилось на них сверху, плескалось под гусеницами, летело длинными искрами. Они опахали скирду и отъехали; он выключил двигатель, и она, зачарованная, смотрела, как светится огромный ком золота, и Петр – весь в длинных сияющих нитях. И знала она в этот миг: что бы там ни было, какая б темень на нее ни свалилась, какая беда ни пришла, а все будет помнить день этот светлый, лицо его чудное, стог золотой.
Грянула «Барыня». Скотник Василий невысок, неказист, а вышел, развел плечи, отбросил пятерней со лба мокрую прядь, взглянул по-орлиному, выкинул вбок ярко начищенный мыс нового сапога, поднял вверх локоть в розовой шелковой рубахе, насупил брови – богатырь! И пошел вытанцовывать широко, сильно.
И опять мы сидели чинно, гремели ложками, звякали стопками.
– Давай, Митрич, по сто грамм крестьянской.
– На-ко холодечка, холодечка! Мово боровка отведай.
– Русским бы людям пожить спокойно хотя бы лет сто.
– Слышь, чего говорю: русский человек, он никогда не помрет.
– Эх, прощай старина-матушка, распростились!
– А я тебе говорю, можно одну и ту же песню петь, али смеяться, али плакать.
– Не-е, у меня свадьба была иная. Скудноватенькая. Вечерком в пустой избе. Не то было время. Эх, сейчас бы сыграл!
– А как мы колхоз после войны подымали. Я хромой, и ты хромой. Вот и подняли.
– А я им и говорю: вы от нас произошли, а не мы от вас. А он мне: «Чего ты, папаша!».
– Ну, Петька – парень хорош. И Анька красива. Только живи!
Принесли подарки невесте, коробки с лентами, отрезы на платье. Посыпались, зазвенели рубли по подносу. Еще выпили – в последний раз, повставали и пошли к жениху на другой край села. А под окнами кони. Стоят в хлопьях инея. Насажались в сани. Сваты наворачивают на дуги бархатную малиновую скатерть, цветастый варшавский платок. Дернулись кони, загремели бубенцы. Как ахнут! И шесть рысаков, разбрасывая комья яркого снега, под рев гармоней унесли свадьбу за синеющую льдом реку.