МОЁ ОТЕЧЕСТВО
СОВРЕМЕННАЯ ПРОЗА
Сайт поддержки специальной операции российской армии в Донбассе и на территории Украины
Александр Проханов
Русский писатель, журналист, прозаик, сценарист, общественный и политический деятель. Член секретариата Союза писателей России. Главный редактор газеты «Завтра». Лауреат премии Ленинского комсомола (1982).
06.10.1967
Свадьба
"Свадьба", опубликовано в "Литературной России" в 1967 году
~ 19 минут чтения, обложка Федор Савостьянов
Мы летели в конце сентября над тихим простором пустых прохладных полей. Земля светилась под нами разводами рек и озер, неярким пожаром лесов. И вдруг над деревней, над темной россыпью изб что-то полыхнуло нам в лица, заплясало, забилось среди бледных прудов. Крохотные кони мчали телеги, полные ярких цветов. Это свадьба неслась по широкой улице и горели пестро дворы. Мы вновь погрузились в туманную дымку, в неясное мерцание степи. И опять над другой деревней поднялось над крышами, завилось голубым снопом – другая свадьба скакала в сырых полях. Мы летели над осенней Россией, и она расцветала под нами ранними свадьбами.

И я вспомнил свадьбу, на которой гулял в селе Дьяконово, в колхозе «Россия», что на Курщине.

* * *

Полна солнца новая неструганая изба. Окна в морозе; на скатерть больно смотреть. Стол тесно уставлен свиными прозрачными холодцами, розовыми винегретами; яичня из ста яиц пялит ярые рыжие очи. Колыхнет чья-нибудь рука бутыль, наклонит к чарке, и запляшут в водке красные, голубые огни, дернется золотом свекольник в графине. Я смотрю сквозь летающие чарки, сквозь белые стариковские бороды, пестрые бабьи платки, как на том конце далеко, тихо и празднично светится невеста. Жених наклоняет к ней круглое розовое лицо, такое же розовое, как цветок у него в петлице. Дружка гогочет, что-то кричит, не поймешь, тянет невесте край полотенца с малиновой вышивкой, и та усмехается, утирает им губы, ягоды на полотенце нежно горят, и две стопки со звоном сшиблись перед моими глазами, и два деда, крякнув, утопили их в своих бородах.

Хорошо гулять на крестьянской свадьбе, слышать звон стаканов, и радоваться, глядя, как уписывают вокруг тебя холодцы, и петь, закатив глаза, чувствуя, как горячие токи текут по твоим щекам, и невидимый дух летает во все концы длинного большого стола, зажигая румянцем лица. Вот гармонь, раздувая мехи, полетела через стол и птицей опустилась жениху на руки; он обнял ее, навалился грудью с цветком, и будто дунуло с того конца веселым ветром, засвистело, защелкало с зеленых дубов. Женихов отец, бригадир Гаврила Багров, выгнул колесом грудь под синей рубахой, набрал воздух и выдохнул с гулом:

– Э-э-эх! При лужке, лужке-е, лужке-е-е!

Его сосед конюх Степан вывалил на стол огромные черные шевелящиеся кулаки и гаркнул в радости, метнув вдоль стола голубой взор:

– Э-эх! При зеленом по-о-оле!

И весь стол колыхнулся со стоном, будто падала в буре стена дубов, и грянул:

– Э-эх! При зна-ко-мо-ом табуне-е

Конь гулял по во-оле!

Звякнули рюмки, и стекло едва не вылетело из окна на мороз.

Хорошо петь на свадьбе, будто по гудящей земле несутся потные кони, плещут гривы в белых хлебах, свистят горячие травы, перевитые ветром. Ты будто родился за этим столом и пируешь здесь тысячу лет. Ты будто знал этих слабых седых стариков, когда они были мальцами, и шумел с ними косами, в дымных лугах. Ты поешь с ними песни, и окна горят на заре малиновым светом, и невеста серебряным облаком опустилась у края стола.

Гаврила Багров отодвинул от себя чарку локтем и, глядя сыну в смеющиеся золотые глаза, сказал:

– И еще я тебя, Петька, учу – до солнца вставай. Чтобы солнце, Петя, тебя за делом встречало. Ты до солнышка встань, прославь его стоя, и много чего за день переделаешь. Кто солнышко утром встретит, тот потом весь день улыбается. Ты живи свою жизнь в трудах. Как мне стукнуло семь годков, так отец мой, а твой дед Игнат, который теперь, небось, из-под горы слушает, как у тебя на свадьбе стопки звенят, – так он меня, стало быть, мальца семилетнего, вывел в поле, поставил в борозду наперед коня, дал узду в руки и сказал: «Давай, говорит, Гаврюшка, сынок, борони. Мужицкое, знаешь, дело». И пошел я на белой зоре, а за мной три коня, три дубовые бороны. Боронил я до солнца, и до вечерней зори, и до звездного ситечка. И с тех пор Гаврила Багров до света встает и тебе того же желает.

Расправил бригадир пышные каштановые усы, густо перевитые белыми нитями, прикрыл тяжелые веки, и над ним распахнулись все алые зори, все синие поля задышали. Рубил он с друзьями новый телятник; бычки, розовея боками, с ревом текли по дорогам, колхозный ток пламенел, и кони шли из степи на запах молодого зерна.

– Много мы, Петя, тут потрудились. Но все огонь взял. Если б не тот огонь, ты б невесту свою сейчас к столу в золоте вывел. Пришли мы, Петя, с войны руками холодную золу разгребать. И из той горькой золы снова колхоз растили. Замешали ее кровью и потом и слепили из нее помаленьку дома и конюшни, фермы и стадо. Пахали мы на себе эти горки, раны у нас болели, пули в нас шевелились.

Дрогнул у Гаврилы голос, когда он вспомнил те холодные голубые дожди и баб, тащивших плуги по рыжей горе. Заныло от горя сердце, блеснула слеза, укатилась под темный ус.
– Вот тебе, Петя, сынок, мой первый завет – трудись до тех пор, пока смерть тебя не возьмет.
И второй мой тебе завет. Коли придется за винтовку схватиться, или за ПТР тяжеленное, или за ППШ, ты глаз-то не жмурь. Ты прямо смотри. Он над бурьяном встанет, дохнет дымом, захочет тебя, как лист, подмять, а ты ему бей под железо, под самое дышло, под крест. Там у него местечко есть, от пули ёкнет. Поймаешь местечко, завертится дымом, заблещет пулеметами и замрет. А ты все лежи, не суйся. Он тебя поднять хочет. Он грудь твою увидать хочет. Лежи, пока не ахнет от него последний огонь и вонь не пойдет. Тогда подымайся, бери свое ПТР и ступай, не оглядываясь. Пули, которые от врага поймаешь, носи в себе бережно, думай о них. Они и так каждую осень и весну о себе напомнят. И когда ощутишь в себе, эти пули, почти товарищев своих и друзей, которые не смогут подняться и распить с тобой полную рюмку.

– А третий тебе мой завет, Петька, – имей открытое сердце! Нашу, Багровых, породу всегда народ уважал. Всегда у нас в доме – полна чашка, гостей полно. На стол – последнее! Рубаху с плеч – на! А не убывало! Все само в руки шло! И девок за себя брали Багровы самых наикрасивших!

Гаврила глянул в хохочущие золотые глаза Петра, сам захохотал что есть мочи и поцеловал сына, притянув к усам его круглое розовое лицо.

Бабка Елена в белом платочке, в суконной юбке до пола, извлеченной ради праздника со дна сундука. Кости ее сухие и легкие, как те трубчатые цветы, что стоят под снегом всю зиму, то снегирь на них налетит, то синица. Тихо течет по избе, колышет ее от горячего духа. То к одному наклонится, то к другому: «Вы ешьте, милые, пейте!» Ищет глазами образ в углу, не находит в новой избе. Желтеют углы свежими бревнами, лишь в одном, напротив окна, горят, словно яблоки, последние пятна солнца.

– Вырастала яблонька у синя моря, прилетали к яблоньке две сизы птицы. Пели-миловали, яблочки клевали. Через море синее – золотая жердочка. Как по той по жердочке да никто не хаживал. Как никто не хаживал, никого не важивал. А прошел наш Петенька да свет Гаврилович. А провел душу-девицу да свет нашу Аннушку. Детушки вы мои, – шепчет бабка Елена, – живите вы в мире, горя не знайте. Горе в диком поле летает, вас не задевает. Отойди от них всяка хворь, болезня. Пущай галки болезню носят, пущай сороки болезню носят, пущай крот подземный болезню носит, пущай волк рыскучий болезню носит, а вам ее вовек не носить. Чтоб детей полон дом и всякого другого богатства. Как звезд на небе, как песку в реке, как листьев на дубе, как воды в море. Чтоб в доме вашем – мир да любовь. Ни огонь ее не возьмет, ни пал, ни пожар, ни злое слово, ни зол человек, ни беда, ни горе. Заговариваю вас до смерти любить, а концы мово заговора завяжу семью узлами, чтобы топором не рассечь, водой не разлить, ни ключом отомкнуть. Заброшу концы за три моря, закопаю под яблоней, под охрану сизым птицам заморским, на веки веков.

Бормочет старая, крестится в угол, где солнце топит смоляную слезу. Путается все в слабой ее голове. Чью свадьбу играют? Емельяна ли с Марьей? Игната с Авдотьей? Семена с Настасьей? Чьи это кони скачут по белым буграм, венцы горят на невестах, возки пестреют узором? Прошло, пролетело. Лежат под горой. А кони в снежных оврагах.

– Петенька, Аннушка, детки мои! – бормочет.

Солнце в углу пылает.

Наливается свадьба хмелем. Заливаются гармони. Две доярочки, что сидели подле меня, повскакали, одернули платья, повели плечиками и пошли долбить половицы острыми каблучками, повизгивая:

– Гармониста любить надо.

Гармонист – одна отрада!

Еще две втиснулись между кроватью и лавкой, зачастили на месте, выбрасывая над столом белые полные руки. Хлопал народ в ладоши, мужчины под столом ногами пришлепывали, но с лавок не трогались, не их время. Лишь одна женщина с седеющими волосами, с кротким печально-светлым лицом не хлопала, молча сидела, тихо радуясь со стороны. И свадьба текла, переливалась в ее темных глазах, а на дне их не таяло горе.

– Кто это? – спросил я свою соседку с серебряной сережкой в пунцовом ухе. – Почему не пьет, не поет? Горе у ней какое?

– Горе. Старинное горе, – сказала соседка. – Ивана Стрелкова мать. Смотрит, небось, а в нутрях у самой слезы катятся. Не пришлось погулять на сыновней свадьбе.
– Расскажи про Ивана, – попросил я.
Ревели кругом гармони, дышали малиновыми мехами. Рюмки скакали от пляса. Рассказывала мне соседка про старинное горе.

– Была у нас на селе до войны девка, Марья Постникова. Анюте нашей сродня. Точь-в-точь на ее похожа, только у той будто глаза голубей да косу носила. Тогда еще девки косы носили. Сватались за нее разом два парня, Иван Стрелков, этой Авдотьи сын, и Митька Лупцов. Оба красивые, стоющие. А Марье Иван больше по сердцу. Осенью свадьбу играть, день уж назначили. Ан не дожили – война началась. Мужиков, которых на фронт позабрали, которые в партизаны ушли, а были такие, что на печи схоронились. Вошел в село немец. Иван с другими в партизаны подался, а Митька пошел в полицаи. И стал он Марью терзать. Не дает прохода, грозит, умоляет: «Иди за меня! С ума сойду! Уедем! В далекую деревню, где войны не слыхать. У меня денег много, золото. Заживем с тобой. Об Иване забудь. Слыхал, бой страшенный был, всех партизан побили, а которых живых взяли, к дубам привязали и псами порвали. И Иван с ними». А Марья идет мимо, молчит, не смотрит, губы кривит. Ходил к ней тайком Иван. То за стогом встретятся, то в лесу, то за ригой. Подошло время осени, аккурат то число, когда им свадьбу играть. А летели тогда над селом утки и гуси, и мелкая птица без счету на стога садилась, свистела без умолку, аж ночью под звездами и то слыхать.

Прокрался Иван к Марье в избу, она одна оставалась, мать ее в город уехала. Замкнулись, окна завесили, и ну свадьбу играть! Нарядилась, угощает его, милует, а он ей в любви клянется, рассказывает про лесные походы, мешок орехов принес. А Митька, видать, их выследил. Назвал полицаев. Обложил избу, зажгли фонари. Митька в дверь бьется. «Открой, – кричит, – Марья! Открой! Богом прошу, открой! Его отпущу! Открой!». А Иван скрозь окно им пулю. Озлился Митька. Ломится. «Застал, гад! Выходи! Все одно возьму! По косточкам растащу!». Народ на улицу вышел. Иванова мать, Авдотья-то эта, Митьке в ноги упала, сапоги его ловит: «Оставь ты их, Дмитрий Егорович! Отпусти!». А он ее каблуком. Совсем озверел. «Коли так, – кричит, – обложу соломой! Никому не достанешься, Марья!». Притащили соломы, весь дом до окон накрыли, с трех концов подпалили. Горел страшно дом, шумело пламя. Как днем светло. В лугах далеко видать. Стоял Митька, безумными глазищами на огонь смотрел. А в огне, в чистом пламени, Иван и Марья прощаются. А как пала крыша, взлетело в небо два белых снопа. Говорила потом Авдотья, видела, как Иван с Марьей, взявшись за руки, унеслись под самые тучи и там растаяли. Ты пойди по селу. От Постниковой избы первый проулок. Сверни, и увидишь две рябины. Народ посадил на том месте. Каждый год ягод на них родится без счету. Прилетают малые птицы, садятся и свищут, красные ягоды на землю сорят.

Соседка моя отвернулась, потому что в это время подсел к ней ее муж, агроном, обнял за плечи, и запели они вместе песню «На нем погоны золотые», касались близкими головами. А я смотрел неотрывно на Авдотью, на ее чудное, неутешное лицо, на темные глаза, в которых лилась и плескалась свадьба.

В ту зиму полно было снега и заячьих следов у крыльца.

Всю ночь перед свадьбой телились на ферме коровы, стонали и охали, тяжело звенели цепями. Скотник Василий носил на руках горячих дрожащих телят и клал их в гнезда из белой соломы. Телята трясли на Василия розовыми головами, мерцали черными хрусталями.

Анна, войдя с мороза в дымный, остро пахнущий, стонущий и звенящий коровник, стояла минуту, глядя, как светятся тихо бока, шевелятся рога и уши. «А ведь завтра свадьба!». И опять стало пусто и страшно, а потом кинулась в голову, в ноги, грудь горячая радость. С ней она и носилась среди коров, наклонялась, гремела ведром, мыла, скоблила теплые дышащие бока, загоравшиеся под ее руками шелковой шерстью. И когда ее двадцать коров лениво жевали зеленое сено, и гудели доильные аппараты, и молоко звенело и клокотало в ведре, она выглянула из коровника.

Утреннее синее небо взлетело над ней, в поле наливалась заря, просыпались под стрехой голубя, и вдали у гаража бился на ветру алый факел. Она знала – это Петр греет свой трактор, лазает на коленях среди ледяного железа, и горящие капли падают на снег.

Она уже собиралась идти домой, когда, гремя тяжело гусеницами, разбивая тяжелые льдины, подкатил трактор, и Петр, дыша паром, высунулся из кабины и крикнул: «Иди сюда!». Подхваченная его рукой, она взлетела вверх и задохнулась от его горячего близкого смеющегося лица и боя железа. А когда опомнилась, трактор дрожал и бился, подминая под себя глыбу льда, дробил его на осколки, и огромная заря светила ей прямо в лицо.

Они выехали за село. Поле вздулось сверкающим снегом, пересыпанным лисьими следами, снегириными россыпями, и Петр вел свой трактор в это живое сверкание. Она любовалась им, глядя, как он принимает на грудь всю страшную тяжесть снегов, готовых обернуться буйной дикой водой, шумной стеной хлебов. Они ломали во льдах дорогу, а под ними в глухой земле жили дремотные травы, цветы и зерна. Она чувствовала эту глубокую потаенную жизнь.

Впереди, покачнувшись на белой волне, показался соломенный стог, он был усыпан доверху снегом. «Я хочу тебе сделать подарок», – сказал Петр, кивая на стог.

Солнце вставало над полем, льды нестерпимо горели, и они кружили на тракторе вокруг скирды, опахивая ее глубоко, и густое живое золото лилось на них сверху, плескалось под гусеницами, летело длинными искрами. Они опахали скирду и отъехали; он выключил двигатель, и она, зачарованная, смотрела, как светится огромный ком золота, и Петр – весь в длинных сияющих нитях. И знала она в этот миг: что бы там ни было, какая б темень на нее ни свалилась, какая беда ни пришла, а все будет помнить день этот светлый, лицо его чудное, стог золотой.

Грянула «Барыня». Скотник Василий невысок, неказист, а вышел, развел плечи, отбросил пятерней со лба мокрую прядь, взглянул по-орлиному, выкинул вбок ярко начищенный мыс нового сапога, поднял вверх локоть в розовой шелковой рубахе, насупил брови – богатырь! И пошел вытанцовывать широко, сильно.

И опять мы сидели чинно, гремели ложками, звякали стопками.

– Давай, Митрич, по сто грамм крестьянской.

– На-ко холодечка, холодечка! Мово боровка отведай.

– Русским бы людям пожить спокойно хотя бы лет сто.

– Слышь, чего говорю: русский человек, он никогда не помрет.

– Эх, прощай старина-матушка, распростились!

– А я тебе говорю, можно одну и ту же песню петь, али смеяться, али плакать.

– Не-е, у меня свадьба была иная. Скудноватенькая. Вечерком в пустой избе. Не то было время. Эх, сейчас бы сыграл!

– А как мы колхоз после войны подымали. Я хромой, и ты хромой. Вот и подняли.

– А я им и говорю: вы от нас произошли, а не мы от вас. А он мне: «Чего ты, папаша!».

– Ну, Петька – парень хорош. И Анька красива. Только живи!

Принесли подарки невесте, коробки с лентами, отрезы на платье. Посыпались, зазвенели рубли по подносу. Еще выпили – в последний раз, повставали и пошли к жениху на другой край села. А под окнами кони. Стоят в хлопьях инея. Насажались в сани. Сваты наворачивают на дуги бархатную малиновую скатерть, цветастый варшавский платок. Дернулись кони, загремели бубенцы. Как ахнут! И шесть рысаков, разбрасывая комья яркого снега, под рев гармоней унесли свадьбу за синеющую льдом реку.
А к ночи постелили нам по полу звенящие сенники, я улегся среди бормочущих гостей и не мог уснуть. Все смотрел в потолок, и казалось мне, что изба распахнула крышу, вырастает из нее лазоревый, до неба цветок, кружат вокруг него пчелами звезды, летают птицы, и светит этот цветок по всей снеговой России.