9.
Здесь густая трава и беспечные
песни сверчков,
здесь разверзшийся ад среди
райского лета.
И плывут облака по чернильному
небу зрачков,
и в кармане сломалась
последняя сигарета.
На войне не бывает ничьих,
только свой и чужой.
По чужому – стрелять, своего – прикрывать
что есть силы,
повторять: «Слава Богу! Живой!
Слава Богу! Живой!»
И звонить дочерям с почти
севшей мобилы.
И любить сыновей, тех, что рядом –
в окопе, в пыли –
делят тяготы дней, делят хлеб
и говяжью тушенку.
Эти воины – дети
кротами изрытой земли,
вместо нимба Господь отдал им коногонку.
Вместо сердца Господь
даровал антрацит,
вместо вдоха степного –
горючесть метана.
Здесь густая трава, что так ярко,
чадяще горит,
словно вечная слава победы
на груди ветерана.
10.
Что нас ждет впереди? Победа.
Ясный сокол мой Николай,
мы вкусим и вина, и хлеба,
на двоих мы разделим рай.
А пока ты лежишь в окопе,
пока где-то кипят котлы,
я молюсь обо всех двухсотых
с наступлением темноты.
Вижу сполохи, рвется небо,
на дыбы горизонт встает.
Смерть идет по чьему-то следу,
дай-то Бог, чтобы шла в обход.
11.
Окопов траурные ленты во все концы,
со временем исчезнут раны, сойдут рубцы.
И будет буйное цветенье или зима.
И будет даже воскресенье или среда.
И бирюза небес над степью окрасит глаз,
и канет в Лету лихолетье, и Бог воздаст.
12.
Это был страшный август четырнадцато-
го года, два народа шли в лобовую. Николай с
лицом черным, как добываемая им порода, при-
крывал собою горящую передовую. На его руках
умирали и воскресали, на его глазах открыва-
лись ходы в преисподнюю. Город детства его,
город угля и стали, превращали в пустошь, в
пустыню неплодородную. Сеяли смерть, как
раньше сеяли хлеб, сеяли ужас, боль и жуткое
«зуб за зуб», а зеленые пацаны, утверждавшие,
что смерти нет, рыдали от страха, увидев
свой первый труп. А увидев второй, начинали,
кажется, привыкать, говорили: «Война не ме-
сто для бабьих слез!» И у каждого в городе
оставалась мать, в городе миллиона прекрас-
ных роз.
13.
Ходит дом ходуном без конца,
дочь Мария чертами в отца,
мать сидит за столом, жжет свечу.
– Мам, поспи!
– Не хочу, не хочу!
За чертой, за порогом, в ночи,
там, где струны грызут скрипачи,
где кровавая речка течет
и открыт уже гамбургский счет,
тихо красная всходит луна,
как вдова, в черном небе одна.
И Мария, шахтерская дщерь,
словно маленький загнанный зверь,
все стоит и стоит у окна,
а в окне пустота, краснота.
И надломлены руки ее,
и не снять уже ими белье.
И предчувствие скорой беды
словно запах гниющей воды.
14.
Мы – подвальные, мы – опальные,
кандалы наши тяжелы.
Мы – идея национальная,
мы – форпост затяжной войны.
Черной совести боль фантомная,
боль, что мучает по ночам,
эта домна внутри огромная,
наша ненависть к палачам.
Мы священные, мы убогие,
мы у Боженьки в рукаве.
И глаза Его слишком строгие.
И следы Его на траве.
Утром встанем, пересчитаемся,
похоронимся, поревем.
Эх, война, война – девка та еще!
Частоколы да бурелом,
заминированы окраины,
человеческий страшный суд.
Авель помнит, что всюду Каины,
только высунешься – убьют.
15.
Приносили его на щите,
и Мария губами к щеке
припадала, и плакала мать:
«Положите его на кровать!»
Он был хладен, безмолвен и сер,
и был день – беспросветный четверг.
Ну, а дальше – на пятницу ночь,
и Мария, шахтерская дочь,
занавешенных мимо зеркал
проходила в траурный зал
и глядела на лоб мертвеца,
на холодные губы отца,
на его восковеющий лик,
на немой неподвижный кадык,
на пурпурный распахнутый гроб,
словно двери в кровавый окоп,
где он денно и нощно сидел,
где живой он вчера помертвел,
где последнее небо его
выедало из глаз воронье.
16.
Воронки, воронье, война...
Мария – дочь степи донецкой,
несчастный ангел бытия,
лишенный ангельского детства.
О, безотцовщины клеймо!
О, сиротливое удушье!
Война, воронки, воронье.
Смертельно раненные души.
Прощайте, храбрые сыны,
прощайте, дочери, до встречи.
И лица ваши – лик войны,
и в камне вас увековечат.
Мария, девочка моя,
коса – пшеница, руки – плети.
Воронки, воронье, война.
А мы войны святые дети,
а мы войны священный крест
несем и, в общем-то, не ропщем
и в ополченье из невест
уходим через эту площадь.
17.
Лицом сурова, черна глазами,
стоит Мария под образами,
в руке просвира, и голос сверху:
«Оставь печали при входе в церковь!»
Крестись истошно, молись о мертвых,
целебен воздух церковно-спертый.
Не плачь, Мария, молись, Мария,
молитва – та же анестезия.
И голос певчий, прекрасный, звонкий,
и эти свечи, что коногонки,
и путь в тумане, в пыли забоя,
подобен смерти на поле боя,
подобен жизни в твоем Донецке.
Держись, Мария, за бортик детства,
за бортик угольного бассейна
и за винтовку, что из трофейных.
Смотри сквозь оптику в эти звезды
с земли, изъеденной черной оспой,
с земли, где поле пропахло тленом,
где все вдруг стали военнопленными.
Где мать – вдовица, а дочь – сиротка,
где брат вгрызается брату в глотку.